Смотрит она на Лену. Долго смотрит. На ее круги темные под глазами, на волосы нечесаные, на руки, шершавые от бесконечных стирок и уборок.

– Ты почему здесь? – прохрипела Катя еле слышно.

– Я всегда здесь, Катюша, – улыбнулась Лена одними губами. – Я никуда не уйду.

– Ты… ты меня ремнем закрыла, – вдруг вспомнила девочка. Голос дрогнул. – Больно было?
Лена замерла. Поправила одеяло дрожащей рукой.

– Нет, родная. Не больно. Больно – это когда ты болеешь.

Катя отвернулась к стене. Плечи ее затряслись. И я услышала тихий, сдавленный плач. Первый раз за всё время она плакала не от злости, а от чего-то другого. От оттаивания, наверное.

К утру температура спала. Кризис миновал.

Выздоровление шло медленно. Зима в тот год была снежная, сугробы в Ольховке намело по крыши. Катя была слабая, худенькая, одни глаза на лице остались.

Но атмосфера в доме изменилась. Лед тронулся, господа присяжные, как говорится.

Сначала это были мелочи. Катя перестала отворачиваться, когда Лена заходила. Стала брать еду из ее рук без споров. Потом как-то вечером, когда вьюга за окном бушевала, Лена сидела рядом и вязала носок.

– Красиво, – вдруг сказала Катя. – Это мне?

Лена спицы выронила. Подняла глаза, не верит ушам своим.

– Тебе, Катюша. Шерсть мягкая, козья, чтобы ножки не мерзли.

– Спасибо, – буркнула Катя. И добавила тихо, глядя в потолок: – Тётя Лена.

Не «мама», нет. Но и не «ты», не «эй». «Тётя Лена». Для Лены это было дороже любой медали.

А весной, когда в Ольховке сады зацвели так, что воздух стал густым и сладким, я увидела картину, которую не забуду.

Иду мимо их дома. Солнце шпарит, грачи орут, ручьи звенят. У Григория в палисаднике старая яблоня растет, еще дедом посаженная. Ветви раскидистые, все в белом цвету, как в пене.

Под яблоней скамейка. Сидит на ней Лена. Похудела она за зиму еще больше, совсем прозрачная стала, но лицо светится каким-то внутренним покоем.

А рядом сидит Катя. У нее в руках книга, она читает вслух. А голова ее… голова лежит у Лены на коленях.

Лена перебирает ее волосы, вынимает из них запутавшиеся лепестки яблони. Осторожно так, нежно.

Катя дочитала главу, закрыла книгу. Подняла голову, посмотрела на Лену снизу вверх.

– Тёть Лен, – говорит.

– Что, хорошая моя?

– А папке на день рождения что дарить будем? Я думаю, может, шарф связать? Ты научишь?
Лена улыбнулась – и словно солнце второе зажглось.

– Научу, конечно. И шарф свяжем, и торт испечем. Тот самый, «Наполеон», который ты любишь.

Катя помолчала, покрутила пуговицу на Лениной кофте.

– Знаешь… – сказала она вдруг очень серьезно. – Мама мне снилась сегодня.

У Лены рука замерла.

– И что? – спросила она шепотом.

– Она улыбалась, – Катя шмыгнула носом и прижалась щекой к Лениной руке. – Сказала: «Спасибо ей передай. У меня теперь душа за тебя не болит. Ты в хороших руках, Катенька».

Лена наклонилась и поцеловала ее в макушку. И я увидела, как по щеке ее скатилась одна-единственная слеза. Но это была счастливая слеза, светлая.

С тех пор прошло пять лет. Ольховка наша расцвела, газ провели, дорогу подлатали.
Катя выросла красавицей, вся в отца – статная, чернобровая. Учится в городе, на учителя начальных классов. Говорит: «Хочу детей учить добру, как меня научили».

На выходные я заглядывала к ним. У Григория юбилей был, пятьдесят лет. Стол накрыли во дворе, под той самой яблоней. Гостей – полдеревни.

Катя носится с тарелками, смеется, щеки румяные. Лена сидит во главе стола, рядом с мужем. Григорий обнимает ее за плечи, смотрит на нее с такой нежностью, что завидно становится. Поправилась Лена, расцвела, глаза спокойные стали, уверенные.

Встает Катя тост говорить. Бокал подняла, обвела всех взглядом.

– Я, – говорит, – хочу выпить за своих родителей. За папу, который моя стена. И за…
Она запнулась на секунду. Посмотрела на Лену. Прямо в глаза.

– И за маму. За мою вторую маму, которая меня своим сердцем отогрела, когда я совсем замерзла. Спасибо тебе, мамочка.

Тишина повисла такая, что слышно было, как шмель в цветке гудит. У мужиков ком в горле встал, бабы платочками глаза промокают.

А Лена… Лена лицо руками закрыла и заплакала. Катя к ней подбежала, обняла крепко-крепко. И сидели они так, обнявшись, две родные души, сросшиеся через боль и прощение.

И знаете, что я вам скажу, дорогие мои? Нет чужих детей. И нет чужой беды. Есть только недолюбленные, недогретые души. Иногда, чтобы лед растопить, не нужно солнце жаркое. Нужно просто тихое тепло, терпение и вера. Вера в то, что любовь – она сильнее смерти, сильнее обиды, сильнее всего на свете.

Катя с Леной… Они часто по вечерам гуляют. Идут под руку, о чем-то шепчутся, смеются. И никто в Ольховке уже и не помнит, что они друг другу не родные по крови. Потому что родство – оно не в крови, оно в душе.

Записки сельского фельдшера