– Значит, есть, Гриша! Это тебе счастье твоё! И его, Гриша, подымать теперь надо. – она поглаживала карточку с видимой добротой, с материнской нежностью. – Разбирайся с той женщиной, чтоб мальчонке по-людски, в семье расти – с отцом и матерью. И хватит со мной молчать, Гриш. Мы с тобой теперь самая близкая родня. Не обижай – мне ведь не всё равно.
– Расскажу, а ты спать перестанешь. Не просто всё…
– Просто, знаешь кому?.. Пока жив человек, успевай, поворачивайся. Давай-ка, поешь пока, да потом и обдумать надо новое наше с тобой положение. И к такому делу у меня по рюмочке припасено.

Весь тот долгий вечер рассказывал Григорий о многом: о том, как в последнюю отсидку, сдружившийся с ним сиделец один, дал адрес одинокой подруги своей жены. В доверительной беседе Григорий, увлёкшись, рассказал ему, что намерен быть здесь в последний раз. Надоела эта жизнь «в клеточку». Вот и получил адрес тот, но с рассказом, что выгнала та женщина мужа-пропойцу и других пьющих уж не подпускает.
Списались. Григорий сообщил о себе правду и о твёрдом решении, если сладится, жить по-людски и в трезвости. И его покорили её бесхитростные рассуждения о жизни своей, о неудачном, и уже давнем замужестве. Вот на этом поняли друг друга и сошлись.

Её небольшая комната в общежитии какого-то промхоза стала их семейным очагом. Впервые в своей жизни ощутил Григорий и заботу женскую, и нерастраченную любовь, которая пришла к ним обоим через время привыкания и стеснения. Работала жена в этом же промхозе и жила на небольшую зарплату фельдшера медпункта, которую ещё и задерживали. Григорий понимал, что ему, бывшему зэку, не устроиться на нормальную работу, и нашёл место подсобника в бригаде строителей-шабашников. Его работоспособность, готовность к любым делам, понравились бригаде, и ему неплохо платили.

– Осмелели мы тогда оба. Поверили, что уже всё у нас несокрушимо, планы всякие… насчёт дома своего. Но вот про детей… старались не говорить. Не молоды ведь, понимаешь. А оно вон как повернулось…
– Так, что ж разбрелись-то?
– Думаю, обоим жизнь немало нахлопала: мне за дела мои недобрые, ей от мужа – пропойцы. Обидчивы мы оба стали – оттого и нетерпимы. Как-то поддался я на уговоры бригады, когда расчёт за работу получили и «обмывали», на что зарок дал и своей поклялся. Ладно, мол, подумал, только грамм сто. Потом ещё чуть и… очнулся в нашей комнате в общаге. Как и что – ничего не помню. А на столе бумага большая, чтобы сразу увидел:
«Приду с работы, чтобы тебя тут не было».

– Да, что ж она сразу так-то? Ну, хоть поговорить бы – разобраться.
– Да и мне бы не в обиду тут же удариться. Может, как-то повиниться. Виноват, конечно, но ведь не алкаш. И я, что? Собачонка никудышная, да ещё и нашкодившая, что пинком под хвост и вон? И такая смертная обида взяла на всё сразу: на неё, за надежды свои несбывшиеся, да и вообще, на всю жизнь свою. И не дорога она мне стала, такая жизнь, где никому, понимаешь, никому на всём свете не нужен. Взял какую одежонку свою, паспорт поискал, не нашёл и… куда глаза глядят!.. Поотирался на рынке на другом конце города – есть-то и обиженному надо. Помогал торгашам товар подвозить-увозить, за что и подкармливали. Так лето и прошло, спать в палатках холодно стало. Надо было что-то думать, вот и стал я всё чаще деревню нашу вспоминать. Да только стыдно было таким появиться, люди пальцем показывать станут: «Явился…» А потом подумал, да, кто там остался? Родни все равно нет – я ведь и тебя не думал увидеть.

– Что ж ты меня похоронил-то до срока?
– Да, нет, тёть Вер! Я ведь тебя, по старой памяти, моложе представлял. Думал, уехала куда. В общем, засобирался: посмотрю дом родительский, подлажу, чем-то зарабатывать стану. Ну, не живым же в могилу от такой жизни, в которой и винить некого – сам виноват. И вот у тебя прижился – не званный… не прошенный.
– Гриша, да, что ж обижаешь-то? Опять тебе говорю, одни мы с тобой с нашей родни на этом свете. По одному нам… разве хорошо будет?
– Выходит, теперь не одни мы с тобой. Сынок, вот, у меня образовался, а с ним и мать его, значит, жена моя. Вот она мне пишет-то чего. Читай, баб Вер, я пока дойду до Панкратова – поговорить нужно.
– Куда ты? Ночь уже на дворе?

Когда Григорий вышел, нацепила баба Вера очки и за письмо. Читала, и всё поглядывала на фото, на женщину эту – и с каждой строчкой становилась она понятнее и ближе. Писала, что погорячилась тогда. Конечно, проплакала всю ночь, и решилась, да где-то надежда была, что не уйдёт, глядишь, и помиримся. Но раз пропал, что делать?
«Не судьба, значит. А тут и поняла, что беременна, и забота, и радость – не одна теперь буду в целом мире. Только родила – и беда за бедой. Промхоз тот развалился, всех долой, а общагу какой-то богатик выкупил. И нас всех требует на выход. А мне, куда? С грудничком! Деньги мало-мало есть, жить можно, но, где? Сказал хозяин, что на неделе всё отключат, отопление тоже.
Ходила по начальству, руками разводят – «всё по закону». И в детский дом, в малюточную группу обращалась, что б на время, пока работу да жильё. А там: отказ совсем напиши – тогда возьмём. Вот и край! И тут из милиции… и узнала, где ты живёшь. Я, Гриша, не виниться… и каяться не собираюсь. Оба виноваты. Да тут дело по-другому повернуло: сын и у меня, и у тебя. Ты должен знать и сам решить, как быть. Если тебе шибко гордость не позволит – вывернусь как-нибудь. Одна подниму. На всякий случай – имя сыну твоё дала. Будь здоров! Анна».

Вера отложила письмо и вновь за карточки, и всё ближе и роднее делась ей эта женщина с простым и спокойным взглядом, и малыш, таращивший на белый свет ещё несмышлёные глазёнки. И думы, думы… о своём и далёком, отчего сжало сердце…
– Почитала? – она не слышала, как вошёл Григорий. – Завтра поеду забирать их. Машину Панкратов даёт. Ты… того… не против?
– Да, ладно, тебе, Гриша. А то не понимаешь? Старухи, что за детьми присматривают, как от веку положено, живут долго. А я, Гриша, при вас хочу много лет еще прожить. Потому как должно у вас ладом пойти, и меня не обидите. Давай с утра – в час добрый и вези… домой вези.

Долго не спалось бабе Вере в ту ночь. Планировала, что надо уже рассаду сажать, семян нет, по товаркам придётся прикупить, потому как задаром нельзя, примета – надо купить за десять копеек. А весной снимет Григорий заборчик и трактором запашет огород, уже лет семь не паханый. Семья есть попросит – как без своего-то?

Потихоньку забылась сном… и опять, как бывало с ней всё чаще последнее время, привиделся сон тот, как она, совсем молодая, качает зыбку пустую. Но сейчас она твёрдо знала, что больше не пустит в этот сон печаль и боль своей далёкой утраты, от которой просыпалась в слезах и тоске. А она все качала и качала, и всё пыталась вспомнить песенку-колыбельку… «Баю-баюшки… баю…» И слезы… опять слезы глаза застилают…
Но были это уже слезы радости ее сердечной и полного душевного спокойствия…

Валерий Слюньков