Я встала. Опустилась на колени рядом. Обняла — а он весь напрягся.
— Ваня. Всё хорошо. Это просто пазл.
— Я… Я найду.
— Даже если ты не найдёшь — я всё равно с тобой. Всё равно мама.
Он долго дрожал. Потом заплакал. Первый раз.
После этого он стал чуть ближе. Мог подойти, обнять мельком. Мог спросить: «А ты точно никуда не уедешь?»
И иногда, в особо тёплые вечера, садился рядом и шептал:
— Ты как будто небо. Я вижу тебя, но боюсь, что исчезнешь.
Осенью он начал рисовать. И всегда — одни и те же рисунки: дом, солнце и мальчик. Иногда — с мамой. Иногда — один.
Но все дома были похожи на крепости. С толстыми стенами. С закрытыми дверями. Без окон.
— А почему без окон? — как-то спросила я.
Он пожал плечами.
— Так спокойнее. Никто не заглянет. И не выкинет.
И это был его мир. Надёжный, но глухой.
А однажды он нарисовал дом с окошком. И внутри — свечка горела.
— Это ты, да?
Он кивнул.
— Теперь иногда можно… чуть-чуть показываться. Не страшно.
Я тогда отнесла рисунок в спальню. Повесила у его кровати. Он заметил утром. И ничего не сказал. Только тихо притянул мою руку и положил себе под щёку.
Неделю назад он упал с качелей. Не сильно, но зато сильно испугался. Прибежал домой, расцарапанный, в слезах.
И впервые он не стал прятать это. Он шмыгал носом, ревел, говорил:
— Мне страшно… Мне больно… Мне плохо!
А я слушала. Обнимала. И думала — наконец.
Потому что это и был наш настоящий первый день. День, когда он разрешил себе быть маленьким. Не идеальным. Просто — живым.
Сейчас он спит. И уже не отворачивается к стене. Уже ставит игрушку между нами — «чтобы ты тут была, если я проснусь».
И иногда, перед сном, шепчет:
— Ты точно не передумаешь?
Я отвечаю:
— Даже если наступит зима, даже если не будет света, даже если ты разобьёшь мою любимую чашку — я не передумаю.
Ты — мой. Уже навсегда.
И он засыпает.