– Присядь, – кивнула она мне. – Чаю выпьем. В последний раз.

Мы сидели молча. Тикали старые ходики на стене – раз, два, раз, два… Отмеряли последние минуты ее жизни в этом доме. И в этом молчании было больше крика, чем в любой истерике. Это было молчание прощания. С каждой трещинкой на потолке, с каждой половицей, с запахом герани на подоконнике.

Потом она встала, подошла к комоду, достала сверток из белой ткани. Протянула мне.

– Возьми, Семёновна. Это скатерть. Мать моя еще вышивала. Пусть у тебя будет. На память.

Я развернула. А по белому полотну – синие васильки и алые маки. И по краю кайма такая искусная, что глаз не оторвать. У меня комок к горлу подкатил.

– Вера, ну что ты… Зачем? … Убери…Не рви душу ни себе, ни мне. Пусть она здесь тебя ждет. Она дождется. И мы дождемся.

Она только посмотрела на меня своими выцветшими глазами, в которых стояла такая вселенская тоска, что я поняла – она не верит.

И вот настал тот день. Николай суетился, укладывал в багажник ее узелок. Вера вышла на крыльцо в своем лучшем платье, в том самом пуховом платке. Соседки, кто посмелее, вышли за калитки. Стояли, утирали слезы краешками фартуков.

Она обвела всех взглядом. Каждую избушку, каждое деревце. Потом посмотрела на меня. И я увидела в ее глазах немой вопрос: «За что?» И просьбу: «Не забывайте».

Она села в машину. Гордо, прямо. Не оглянулась. Только когда машина тронулась и подняла облако пыли, я увидела в заднем стекле ее лицо. И по щеке ползла одна-единственная скупая слеза. Машина скрылась за поворотом, а мы еще долго стояли и смотрели на эту пыль, которая медленно оседала на дорогу, как пепел на пожарище. Сердце Заречья в тот день остановилось.

Прошла осень, за ней зима пролетела метелями. Дом Веры стоял сиротливо, с заколоченными окнами. Снег намел сугробы до самого крыльца, и никто не спешил их расчищать. Деревня будто осиротела. Бывало, иду мимо, и кажется – вот сейчас скрипнет калитка, выйдет Вера, поправит платок и скажет: «Здравствуй, Семёновна». Но калитка молчала.

Пару раз звонил Николай. Говорил сдавленно, что мама привыкает, что уход хороший. А я слышала в его голосе такую тоску, что понимала – не он маму, а он сам себя в ту казенную палату запер.

А потом пришла весна. Знаете, такая весна бывает только в деревне. Когда воздух пахнет талой землей и березовым соком, когда солнце такое ласковое, что хочется подставить ему лицо и жмуриться от счастья. Ручьи звенели, птицы с ума сходили. И вот в один из таких дней, когда я развешивала во дворе белье, у околицы показалась знакомая машина.

Сердце у меня так и ёкнуло. Неужто весть худая?

Машина подъехала к Вериному дому и затихла. Из нее вышел Николай. Какой-то похудевший, осунувшийся, с сединой на висках, которой раньше и в помине не было. Обошел машину, открыл заднюю дверцу. И я замерла.

Из машины, опираясь на его руку, вышла она. Наша Вера.

Она была в том же платке. Стояла, щурилась на яркое солнце, и дышала. Дышала так, будто пила этот воздух.

Я, не помня себя, пошла к ним. Ноги сами несли.

– Семёновна… – Николай поднял на меня глаза, а в них такая вина и такая радость одновременно. – Не смог я. Угасала она там. Как свечка на ветру. Молчала всё, в окно смотрела. Я приезжаю, а она смотрит на меня, будто не узнает. И я понял, дурак старый, что не стены лечат и не уколы по расписанию. Родная земля лечит.

Он помолчал, сглотнул комок в горле.

– С работой договорился, буду каждые выходные – сюда, как штык. Каждую свободную минуту. Буду сам. И вас, Семёновна, прошу… приглядывайте. Соседей попрошу. Вместе-то мы справимся. Нельзя ей там. Ее место – здесь.

А Вера подошла к своей калитке. Провела рукой по шершавому дереву, будто гладила родное лицо. Николай открыл замок, снял с окон доски. И дом вздохнул. Он снова зажил.

Вера вошла на крыльцо, остановилась на пороге. Закрыла глаза. Я видела, как дрогнули ее ресницы. Она вдыхала запах своего дома. Запах, который ничем не заменишь. И тут она улыбнулась. Понимаете? Не горько, не вымученно, а по-настоящему. Так, как улыбается человек, вернувшийся из долгого, страшного путешествия домой.

К вечеру вся деревня была у нее. Не с расспросами, нет. Просто так. Кто кринку молока принес, кто теплый каравай хлеба, кто баночку малинового варенья. Сидели на лавке, говорили о простом – о рассаде, о погоде, о том, что речка в этом году сильно разлилась. А Вера сидела среди нас, маленькая, высохшая, но глаза ее светились. Она была дома.

Поздно вечером я сидела на своем крыльце, пила чай с мятой. И смотрела на окошко в Верином доме. В нем горел теплый, живой свет. И мне казалось, что это не просто лампочка, а само сердце нашей деревни снова забилось – ровно, спокойно, счастливо.

Вот и думаешь потом… Что важнее для стариков наших – стерильная палата и уход по часам или скрип родной калитки и возможность дотронуться до яблони, которую сажал твой муж?