Нашли другую студентку. Потом третью. Потом Алена плюнула — уволилась с курсов, стала сидеть сама.

Декабрь. Мария Васильевна не говорила уже неделю. Смотрела в потолок, иногда что-то мычала. Кормление через трубочку. Алена научилась менять памперсы за две минуты. Обрабатывать пролежни. Делать уколы.

Дарина приехала на Новый год. Посмотрела на мать, на сестру. Алена похудела килограмм на пятнадцать. Седые волосы лезли клоками. Руки тряслись.

— Все. Хватит. Оформляем ее в хоспис.

— Это не хоспис. Это богадельня. Там она через неделю умрет.

— Алена, она и так умирает. Посмотри на нее. Это не мама уже. Это тело.

— Не смей так говорить!

— А ты на себя посмотри! Ты себя убиваешь! Ради чего? Она тебя не узнает, не понимает, не чувствует!

— Откуда ты знаешь, что она не чувствует?

Дарина всплеснула руками:

— Господи, ну сколько можно! Врачи же сказали — кора мозга атрофирована на восемьдесят процентов. Это овощ, Алена! Овощ!

Алена молча пошла к матери. Села рядом, взяла за руку. Мария Васильевна не реагировала. Глаза смотрели в никуда.

— Мам, это я, Алена. Твоя дочь. Помнишь меня?

Молчание.

— Мам, если ты меня слышишь, сожми руку. Пожалуйста.

Ничего.

Дарина встала в дверях:

— Видишь? Она уже не здесь. Отпусти ее.

— Уезжай, — тихо сказала Алена. — Просто уезжай.

Январь. Мария Васильевна перестала глотать. Зондовое питание. Вызывали скорую, врач покачал головой:

— Дней десять максимум. Готовьтесь.

Алена не готовилась. Сидела рядом, читала вслух. Старые письма отца с армии. Мама их хранила в шкатулке. «Здравствуй, моя дорогая Машенька! Как ты там? Как здоровье? Я по тебе очень скучаю…»

На пятый день Мария Васильевна открыла глаза. Посмотрела прямо на Алену. Осознанно.

— Доченька… — прохрипела еле слышно.

— Мама! Мамочка!

— Прости меня…

— За что, мам? Не за что прощать!

— За все… Трудно тебе… Знаю…

— Не трудно! Все хорошо!

Мария Васильевна слабо улыбнулась:

— Врешь… Как маленькая… Плохо врешь…

Потом закрыла глаза. Дыхание стало ровным. Алена сидела, держала ее за руку. Через час дыхание стало реже. Потом еще реже.

В три часа ночи Мария Васильевна умерла. Тихо. Спокойно. Держа дочь за руку.

После похорон Алена осталась в опустевшей квартире. Дарина улетела обратно в Питер. Любка зашла попрощаться:

— Ты держись. Она мучиться перестала. И ты теперь жить начнешь.

— Знаешь, что самое страшное?

— Что?

— Я ее вчера уже не помню здоровой. Помню только больной. Эти два года стерли все предыдущие сорок три. Как будто она всегда была такой — беспомощной, не узнающей меня.

— Пройдет. Вспомнишь нормальной.

Алена кивнула. Любка ушла.

Вечером Алена села в мамино кресло. Включила телевизор — тот самый, в который мать смотрела, не видя. На экране шла какая-то передача про животных.

Телефон зазвонил. Дарина.

— Как ты?

— Нормально.

— Алена, я тут подумала… Может, ты к нам переедешь? В Питер? Квартиру продадим, купим тебе студию. Работу найдем.

— Спасибо. Подумаю.

Положила трубку. Встала, пошла на кухню. Машинально открыла холодильник — там стояли баночки с протертой едой для мамы. Выбросила.

Села за стол. Первый раз за два года она была дома одна. Совсем одна. Без вопроса «где я?». Без ночных хождений. Без памперсов и уколов.

Странное чувство. Будто что-то важное потеряла. Не мать — ее она потеряла постепенно, день за днем, вопрос за вопросом. Потеряла смысл. Два года ее смыслом был уход. Теперь ухаживать не за кем.

Завтра надо будет идти искать работу. Послезавтра — разбирать мамины вещи. Через неделю — возвращаться к нормальной жизни.

Если она еще помнит, что это такое — нормальная жизнь.

Алена налила себе водки. Первую рюмку за два года. Выпила. Закусила соленым огурцом из маминых запасов.

— За тебя, мам. За то, что узнала меня в конце. Спасибо.

Допила. Легла спать в своей комнате. Впервые за долгое время — крепко, без тревожных пробуждений.

Среди ночи проснулась по привычке — пора переворачивать маму, чтобы не было пролежней. Дошла до ее комнаты, увидела пустую кровать.

Села на край. И только тут дала себе волю. Выла в подушку так, что горло саднило. За эти два года. За украденную жизнь — и мамину, и свою. За то, что больше никто не спросит «где я?».

Потому что теперь этот вопрос задавала себе она сама.