Я захаживала к нему. То молока крынку занесу, то пирогов с капустой. Он поначалу молчал, просто сидел на крыльце и смотрел на старую яблоню в саду, которую сажал еще мальчишкой вместе с отцом. А я садилась рядом, тоже молчала. Иногда молчание красноречивее любых слов. Оно дает душе отдохнуть.

А потом он начал разбирать материнские вещи. И вот тут-то, милые мои, и началось его настоящее возвращение. В старом сундуке, под вышитыми рушниками, он нашел свой детский рисунок. Криво нарисованный домик с дымом из трубы. И подпись: «Маме от Толи». Листок был затерт до дыр на сгибах. Она хранила его. Она перебирала его тысячи раз, вдыхая несуществующий запах его детских рук.

Потом, на чердаке, в старом чемодане, он нашел все свои школьные тетрадки. Все было аккуратно сложено и перевязано ленточкой. Она гордилась им. Несмотря на выдуманное предательство, она продолжала им гордиться.

А однажды он пришел ко мне в медпункт сам не свой. Глаза блестят, руки дрожат. Протягивает мне старую, потрепанную книгу сказок.

– Посмотрите, Семеновна.

Я открываю книгу, а там, на полях, карандашом, убористым почерком Степановны, исписана вся книга. Это был ее дневник. Она писала письма сыну, которые никогда не отправляла. Писала о том, как скучает, как любит его, как верит, что он просто очень занят, но обязательно вернется. Она ни разу, ни единым словом его не осудила. Она его просто любила. И ждала. До последнего своего вздоха.

В тот вечер Анатолий пошел к Вере. Никто не знает, о чем они говорили. Да и нужны ли там были слова? Думаю, он просто показал ей эту книгу. Иногда старая книжка может сказать больше, чем тысяча обвинителей.

На следующий день я увидела их вместе. Они шли к реке. Молча. Сели на берегу, на ту самую корягу, где детьми любили сидеть. И просидели так до самого заката. Рядом с ними была только общая, на двоих, безмерная боль по матери. И это, наверное, и стало первым шагом друг к другу.

Анатолий остался в Заречье. Продал свою городскую квартиру, купил старенький «москвич». Подправил материнский дом, покрасил забор в тот же синий цвет, какой был при ней, разбил под окнами цветник с ее любимыми флоксами. И теперь на ее могилке всегда живые цветы. А Вера… она будто оттаяла. Спина ее распрямилась, из глаз ушел тот колючий лед. Они не стали лучшими друзьями, нет. Слишком глубока была рана. Но они стали семьей.

По воскресеньям из трубы Вериного дома теперь всегда идет дымок – она печет яблочный пирог, и Анатолий приходит к ней на чай. Они сидят на веранде, пьют чай из старых чашек с отбитыми ручками и говорят. О погоде, об огороде, о соседях. Обычные, простые слова. Но в этих словах теперь живет не прошлое, а будущее. Тихое, простое, деревенское.

И Клавдия, почтальонша наша, тоже будто ожила. Перестала прятать глаза. Иногда приносит Анатолию газету, постоит у калитки, перекинется парой слов. И он ей улыбается. Без упрека. Просто и по-человечески. Потому что понял, наверное, что прощение – оно не для того, кого прощаешь. Оно для тебя самого. Чтобы отпустить боль и начать дышать.

И вот смотришь на них всех, на наше Заречье, и думаешь: господи, как же все-таки сложно и как просто устроена жизнь. Какие страшные бури бушуют в человеческих душах, а потом выходит солнце, и на мокрой от слез земле пробивается новый росток.

Вот и думай потом, что страшнее – злой умысел одного человека или молчаливое сочувствие другого, которое стало соучастием? А вы как считаете, милые мои, можно ли простить такое, когда ложь разрушила целые жизни?

Записки сельского фельдшера