Мы так просидели, может, час, а может, и два. За окном стемнело. Музыка стихла. Слышно было только, как тикают мои старенькие ходики на стене да как ветер в трубе завывает. Вдруг она вздрагивает всем телом, будто от холода, и говорит, глядя в одну точку:
– Я ведь ему рубаху на свадьбу вышила. Крестиком, по вороту. Думала, наденет… оберегом будет.
Она провела рукой по воздуху, словно разглаживая невидимый воротник, и по щеке ее медленно-медленно поползла одна-единственная слеза. Скупая, тяжелая, как расплавленное олово. Прочертила дорожку на щеке и упала на сцепленные руки.
В тот момент мне показалось, что тиканье часов остановилось. И вся деревня, и весь мир замерли вместе с этой слезой. Горе горькое, невысказанное. Душа у меня в пятки ушла, честное слово. Я обняла ее худенькие, дрожащие плечи и просто держала, качала, как маленькую, а сама думала: «Господи, за что же ты так с ней? За что такой тихой, светлой душе такое испытание?»
Прошло два года. Снег сменялся грязью, грязь – пылью, пыль – снова снегом. Жизнь в Заречье текла своим чередом. Иван с Катькой жили, на первый взгляд, неплохо. Дом – полная чаша, машину купили. Только вот смех Катькин стал каким-то другим. Не колокольчиком звенел, а будто стекло битое скрипело. Резкий, злой. И Иван ходил как в воду опущенный. Почернел, осунулся, в глазах – тоска. С мужиками в гараже все чаще засиживаться стал, не с пустыми руками, конечно. Говорили, Катька его пилит с утра до ночи: то денег мало, то внимания не уделяет, то на соседку не так посмотрел. Любовь их, как весенний паводок, – бурно пришла, все снесла, да так же быстро и ушла, оставив после себя только мусор да ил.
А Анюта… Анюта жила. Тихо, незаметно. Работала на почте, матери по хозяйству помогала. Вся в себя ушла, словно в раковину спряталась. На парней не смотрела, на танцы в клуб не ходила. Улыбнется изредка, а в глазах все та же глухомань лесная. Я наблюдала за ней издалека, сердце щемило. Думала, так и завянет, не расцветшей.
И вот однажды, поздней осенью, когда дождь лил как из ведра, а ветер срывал с берез последние золотые листья, калитка моего медпункта скрипнула. На пороге стоял Иван. Мокрый насквозь, грязный, и рука как-то неестественно висит.
– Семеновна, – говорит, а у самого губы дрожат. – Помоги. Руку, кажется, сломал.
Я провела его в кабинет. Пока обрабатывала рану, накладывала шину, он молчал, только морщился от боли. А потом, когда я закончила, поднял на меня глаза, а в них – столько отчаяния, хоть черпай.
– Это я сам, – выдохнул он. – Со злости. С Катькой поругались. Она уехала. К матери, в город. Сказала, навсегда.
И заплакал. Не по-мужски, навзрыд, а тихо, беззвучно. Слезы текли по небритым щекам, капали на грязную куртку. Взрослый, сильный мужик, а сидит передо мной, как побитый щенок. Рассказывал сбивчиво, путано. Про то, как не живется ему, как все не так, не то. Как Катькина красота злой оказалась, а любовь ее – требовательной, душной.
– Я ведь, Семеновна, каждую ночь Аньку во сне вижу, – шептал он. – Как она мне улыбается. А я просыпаюсь – и выть хочется. Дурак я, слепой дурак. Самое дорогое, что было, своими руками выкинул, променял на яркую обертку…
Я налила ему корвалола, сидела рядом, слушала. И думала: вот ведь как жизнь поворачивает. Иногда нужно все потерять, чтобы понять, что для тебя на самом деле было важным.
На следующий день вся деревня гудела: Иван развелся. А через неделю он пришел к Анютиному дому. Не к калитке, как в тот страшный вечер, а подошел прямо к крыльцу, снял шапку под ледяным дождем и встал. Просто стоял и смотрел на ее окна. Час стоял, два. Промок до нитки. Аня не выходила. Мать ее выглядывала, руками всплескивала, а он стоял.
Потом калитка отворилась. Вышла Аня. В стареньком плаще, с платком на голове. Подошла к нему. Он упал перед ней на колени, прямо в грязь. Схватил ее руки и прижал к своему лицу.
– Прости, – только и смог сказать.
Что там между ними было, какие слова говорились – я не знаю. Да и неважно это. Важно то, что я увидела в ее глазах, когда она через несколько дней пришла ко мне за зеленкой – Ивану ссадины на руках обработать. В них больше не было выжженной степи. В них снова плескались лесные озера. И в самой глубине, робко, как первый подснежник, пробивался крохотный огонек.
Они не играли свадьбу. Просто жили. Иван перебрался к ней, в ее старенький домик. Чинил крышу, латал забор, перекладывал печь. Работал с утра до ночи, будто пытался трудом своим искупить вину. А она… она оттаяла. Словно цветок, который долго стоял без воды, а его наконец полили. Снова стала улыбаться, и улыбка у нее оказалась такой светлой, такой теплой, что рядом с ней самому хотелось улыбнуться.
И вот как-то летом, в самый разгар сенокоса, когда воздух был густым и сладким от запаха свежескошенной травы и полевых цветов, я шла мимо их дома. Калитка была открыта. Я заглянула, а они сидят на крылечке, на старой деревянной лавке. Он, сильный, основательный, обнимает ее за плечи, а она, тихая, светлая, прижалась к нему и что-то тихонько напевает, перебирая в миске пахнущую солнцем землянику. А у ног их, прямо на теплых досках, спит в плетеной корзинке крохотный сверток – сынок их, Сашенька.
Солнце садилось за реку, окрашивая небо в нежные, акварельные тона. Где-то далеко мычала корова, лаяла собака, а здесь, на этом крыльце, царила такая тишина, такое умиротворение, что, казалось, само время остановилось. Я смотрела на них и улыбалась сквозь слезы. Только это были уже совсем другие слезы. Светлые.

Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.

Ваша Валентина Семёновна.