Влетаю во двор к ним. Картина – хоть маслом пиши, только грустная. Михаил лежит на мокрой траве, лицо серое, губы синие. Рядом Маша на коленях стоит, причитает, голову его к себе прижимает. А вокруг…
Я сначала даже не поняла, что вижу. Весь двор завален досками, рейками резными, банками с краской. А посреди этого хаоса стоит, наполовину собранная… беседка. Да не просто беседка, а такая кружевная, воздушная. И краской свежей пахнет.
Подбегаю к Михаилу, пульс щупаю. Частит, но нитка прощупывается. Живой.
– Что случилось? – кричу.
– Доску… тяжелую… поднимал, – шепчет Михаил, еле губами ворочает. – В глазах потемнело… Спину прострелило… и тут вот… – показывает на грудь.
Перенапрягся мужик.
– А ну, – командую, – Маша, помоги! Тащим его в дом. Нечего на сырой земле лежать.
Кое-как, с кряхтением и молитвами, затащили мы его в горницу. Уложили на кровать. Я укол сделала, давление сбила. Он порозовел немного, дыхание выровнялось.
Маша стоит в углу, руки теребит, сама белая как полотно. А глаза бегают от Михаила к окну, где недостроенная беседка виднеется.
– Миша… – тихо так спрашивает. – Зачем это всё? Зачем беседка? Осень ведь на дворе, зима скоро.
Михаил открыл глаза. Посмотрел на неё долгим взглядом, потом на меня. Вздохнул так, что, казалось, сейчас ребра треснут.
– Семёновна, – говорит он хрипло. – Выйди на минутку. Дай с женой поговорить.
– Нет уж, – говорю. – Я пока не убежусь, что ты не помрешь, никуда не пойду. Сиди и говори при мне. Я тут как врач, тайн не выдам.
Он усмехнулся слабо. Пошарил рукой под подушкой и вытащил… коробочку бархатную. И тетрадку старую, потрепанную, с пожелтевшими страницами.
– Маша, – говорит он, и голос у него дрожит, как у мальчишки. – Ты помнишь, какое завтра число?
Мария Петровна замерла. Лоб наморщила.
– Двадцатое октября… Воскресенье…
– А сорок лет назад какое было?
Она ахнула, рот ладошкой прикрыла.
– Рубиновая свадьба… Господи, Миша, я и забыла совсем. За этими переживаниями, за мыслями дурными…
Михаил протянул ей тетрадку.
– Это твой дневник, Машуня. Ты его вела, когда мы только поженились. Я его на чердаке нашел, в сундуке, когда… ну, когда ты думала, что я там прячусь.
– Ты читал? – она вспыхнула.
– Читал, – кивнул он. – Прости меня, старого дурака. Читал и плакал.
Я замерла, боясь дышать. В комнате повисла тишина, только ходики на стене тикают: тик-так, тик-так.
– Ты там пишешь, – продолжил Михаил, глядя в потолок, – что мечтаешь, как у нас будет дом, сад, и обязательно белая беседка у ручья, где мы будем чай пить и пластинки слушать. И платье голубое, с кружевами… А я что? Я всю жизнь – работа, работа, лесопилка, стройка. Дом построил, а беседку всё «потом» да «потом». То денег нет, то времени, то сил. А ты молчала. Терпела моего медвежьего характера.
Он повернул голову к жене. По щеке его, по той самой, гладко выбритой щеке, катилась слеза.
– Я когда прочел это… Меня как кипятком ошпарило. Жизнь-то прошла, Маша. Почти прошла. А я тебе сказку так и не подарил. Вот и решил… Успеть хотел к дате. Бороду сбрил – чтоб моложе казаться, как на свадебной фотокарточке. В город мотался – за тканью. Ольга-швея мне по ночам платье шила, по твоим старым меркам. А беседку… ну вот, не рассчитал силы, старый пень. Хотел сюрприз. А вышло… людей насмешил да тебя измучил.
Мария Петровна стояла, не шелохнувшись. Потом медленно подошла к кровати, опустилась на колени и прижалась лицом к его руке – той самой, шершавой, мозолистой руке плотника.
– Дурак ты, Миша, – прошептала она сквозь слезы, но в голосе её было столько счастья, что хоть ложкой черпай. – Какой же ты дурак… Я думала, у тебя другая. Я думала, ты меня разлюбил. А ты… беседка…
– А платье? – встрепенулся он. – Платье в шкафу, в пакете. Подойдет ли?
– Подойдет, – закивала она, не поднимая головы. – Даже если мало будет – надену.
Я шмыгнула носом, чувствуя, что и у меня глаза на мокром месте. Встала тихонько, собрала свой тонометр.
– Так, – говорю нарочито грубым голосом, чтобы не разрыдаться. – Больной, вам прописан постельный режим. Никаких досок, никаких молотков. Завтра приду, проверю.
Михаил посмотрел на меня с благодарностью.
– Семёновна… Ты это… не болтай в деревне-то. Засмеют ведь. Скажут – старик умом тронулся.
– Много они понимают, – махнула я рукой. – Отдыхайте. Горько!
Вышла я на крыльцо. Дождь кончился. Тучи разошлись, и в просвете появилась луна – огромная, желтая, как головка сыра. Воздух чистый, пахнет мокрой листвой, дымком и почему-то яблоками, хотя они давно отошли.
Думаете, на этом всё кончилось? Как бы не так.
На следующий день, в воскресенье, в деревне творилось что-то невообразимое. С самого утра к дому Михаила и Марии потянулся народ. Кто-то распустил слух, что Михаил жене сюрприз готовил и надорвался.
Наши мужики, те самые, что вчера руку не подавали, пришли с инструментами. Михалыч, кузнец, принес петли узорные. Василич, столяр, – краски. Молодые парни, сыновья их, взялись крышу крыть. Работа закипела такая, что дым коромыслом!
Михаил лежал на веранде, укутанный в плед, и только командовал:
– Эй, Санька, не ту рейку берешь! Уровень держи! Куда гвоздь бьешь, ирод!
К обеду беседка стояла – белая, нарядная, словно невеста.
А вечером… Ох, дорогие мои, такого вечера я давно не помню.
Поставили в беседке стол. Накрыли скатертью вышитой. Принесли самовар. И вышла Мария Петровна.
В том самом голубом платье. Оно сидело на ней немножко туговато в талии, но кто на это смотрел? Она волосы уложила, губы подкрасила, глаза сияют так, что затмевают фонарь над крыльцом. А Михаил, хоть и бледный еще, надел пиджак парадный, тот самый, с орденами трудовыми, галстук повязал.
И тут Михаил достал из-под лавки патефон. Старый, еще довоенный, он его, оказывается, у старьевщика в городе выменял. Поставил пластинку. Зашипело, затрещало, и полился голос Утесова: «Сердце, тебе не хочется покоя…»
Михаил встал, пошатываясь, подошел к Марии.
– Разрешите пригласить вас, сударыня?
Она подала ему руку, и они поплыли. Медленно, осторожно, топчась на месте, потому что места в беседке мало, да и ноги уже не те. Но как он на неё смотрел! Словно не сорок лет прошло, а сорок минут с их первой встречи. Словно нет ни морщин, ни седины, ни больных суставов.
Вся деревня стояла и смотрела. Никто не смеялся, никто не злословил. Бабы плакали, вытирая глаза уголками платков. Мужики хмуро курили, глядя в землю, и каждый, наверное, думал о своей жене, о том, когда он в последний раз дарил ей цветы или просто говорил «спасибо».
Я стояла рядом с Людкой-почтальоншей. Она шмыгала носом и шептала:
– Вот ведь… А я-то дура, болтала… Святой мужик Михаил Игнатьич. Святой.
Смотрю я на них, кружащихся в этой белой беседке посреди осенней грязи и темноты, и думаю: сколько же сил мы тратим на обиды, на подозрения, на пустые разговоры. А ведь жизнь-то – она короче, чем кажется. И всё, что в ней есть ценного, – это вот этот момент. Когда тепло руки родной чувствуешь. Когда смотришь в глаза и видишь там свет, который для тебя одного горит.
Михаил тогда шепнул Маше что-то на ухо, она засмеялась – звонко, по-молодому, и прижалась головой к его плечу. И в этом жесте было столько покоя и доверия, что у меня самой на душе стало тихо-тихо и светло.
Прошло с тех пор несколько лет. Михаила Игнатьевича уже нет с нами – сердце всё-таки подвело. Ушел он легко, во сне. Но беседка та стоит. Мария Петровна каждую весну её подкрашивает. И часто сидит там вечерами, пластинки слушает. Одна. Но лицо у неё не скорбное, а светлое. Потому что она знает: её любили. Любили по-настоящему, до последнего вздоха, до безумства, до «беса в ребро», который оказался ангелом.
Вот такая история, мои хорошие. А вы давно своих половинок радовали? Просто так, без повода? Или всё ждете «подходящего момента»? Не ждите. Время-то, оно, как песок, сквозь пальцы сыплется…
Автор Записки сельского фельдшера