В ту зиму он перенес на ногах тяжелый вирусный грипп. Осложнение ударило по миокарду. За три месяца его сердце, мотор крепкого пятидесятилетнего мужчины, превратилось в дряблую, едва пульсирующую тряпку. Диагноз: дилатационная кардиомиопатия. Фракция выброса — 15%.
Его положили в мою же клинику. Он таял на глазах. Губы стали синими, он не мог сделать и трех шагов без одышки.
Единственным шансом была трансплантация. Его поставили в лист ожидания с экстренным статусом.
И тогда я узнала, каково это — быть на другой стороне.
Быть в листе ожидания — значит стать стервятником. Ты ловишь себя на чудовищных мыслях. Ты слышишь вой сирены скорой помощи за окном и про себя молишься: «Господи, пусть это будет молодой, здоровый мотоциклист без шлема, разбившийся насмерть. Пусть у него будет первая группа крови, как у Паши. Убей кого-нибудь, Господи, чтобы мой муж жил».
От этих мыслей меня тошнило, но животный страх потери мужа стирал всю мою человечность.
Мы ждали три недели. Паше становилось хуже. Врачи заговорили о подключении аппарата ЭКМО. Это был конец.
Идеальный донор.
В ночь на вторник в наше нейрохирургическое отделение привезли парня. Двадцать пять лет. Упал с лесов на стройке. Тяжелейшая открытая черепно-мозговая травма. Смерть мозга констатировали к утру. Органы были в идеальном состоянии.
Я тайком заглянула в базу. Первая группа крови. Размер грудной клетки совпадал с Пашиным до миллиметра. Это было его сердце. Сердце, которое билось двумя этажами выше.
По правилам этики я не имела права подходить к родственникам этого донора — прямой конфликт интересов. Разговор пошел вести мой коллега, Игорь.
Я ждала в коридоре, кусая ногти до крови. Время тянулось вечностью.
Игорь вышел из переговорной с потемневшим лицом. Он посмотрел на меня и покачал головой.
— Отказ, Лена. Категорический. Там мать из деревни и старший брат. Я полчаса их уговаривал. Они уперлись: «Хоронить будем по-православному, целым, не дадим резать». Я ничего не могу сделать, Лен. Прости.
Мой мир рухнул. В ста метрах от меня в молодом мертвом теле вхолостую билось сердце, которое могло подарить моему мужу еще двадцать лет жизни. И какая-то «темная баба из деревни» собиралась скормить это чудо червям просто из-за своих предрассудков.
Падение.
Я сошла с ума. Я нарушила все инструкции, врачебную тайну и законы.
Я влетела в комнату для родственников.
Мать парня сидела на стуле, уставившись в стену. Маленькая, сгорбленная женщина в черном платке. Ее руки тряслись.
Я упала перед ней на колени прямо на грязный кафельный пол.
— Умоляю вас! — я схватила ее за ледяные руки, рыдая навзрыд. Мой профессиональный гипнотический тон исчез. Я была просто воющей от боли самкой. — Умоляю! Отдайте мне его сердце! Мой муж умирает в реанимации внизу. У него остались считанные дни! Я отдам вам свою квартиру, я буду содержать вашу семью до конца жизни! Ваш сын уже мертв, ему ничего не нужно! Спасите Пашу, Христом Богом вас молю!
В комнате повисла мертвая тишина. Брат парня дернулся ко мне, но мать остановила его жестом.
Она медленно повернула ко мне лицо, красное, отекшее от слез. В ее глазах не было сочувствия. Там была черная, ледяная, абсолютная пустота.
— Ты… врач? — тихо, с хрипом спросила она.
— Да! Я координатор… я всё оформлю… — задыхалась я.
Женщина вырвала свои руки из моих.
— Мой сын дышит, — сказала она так, что у меня мороз прошел по коже. — Он теплый. Я полчаса назад гладила его по груди, и там стучало. А ты пришла сюда и просишь разрешения выпотрошить моего мальчика, как скотину на бойне. Для тебя он — контейнер с запчастями. Ремонтный комплект для твоего мужика. А для меня он — Андрюша. Я его в муках рожала, я его грудью кормила, я ему каждую царапину целовала. И я сама предам его земле. Целым. Уходи отсюда. Будь ты проклята со своей больницей.
Она плюнула мне под ноги.
Меня вывел из кабинета охранник.
Органы Андрея не достались никому. На следующий день аппарат ИВЛ отключили, и его сердце остановилось навсегда.
Мой Паша умер через двенадцать дней. Тихо, не приходя в сознание, держа мою руку в своей холодеющей ладони.
Реальность.
Меня уволили с волчьим билетом за грубейшее нарушение этики. Да я бы и сама не смогла там остаться.
Первый год после смерти Паши я ненавидела ту женщину. Я желала ей гореть в аду за ее эгоизм. Я считала ее убийцей моего мужа.
А потом ко мне пришло осознание, которое раздавило меня окончательно.
Я вспомнила все эти двадцать пять лет. Вспомнила сотни матерей, отцов, жен, к которым я подходила со своей мягкой улыбкой и заученными фразами.
Я поняла, что я делала.
Я совершала эмоциональное насилие. В момент, когда человек был разбит, раздавлен, когда его психика была в состоянии шока, я не давала ему времени на горе. Я требовала от него героизма. Я давила на чувство вины. «Вы можете спасти других, не будьте эгоистами».
Мы, врачи, придумали красивую сказку про «вечную жизнь в другом теле», чтобы оправдать то, что нам просто очень нужны биоматериалы. Мы обесценили право человека на целостность его горя.
Та женщина из деревни не была темной или злой. Она просто защищала своего ребенка от стервятников. Она имела полное, абсолютное право распоряжаться своим мертвым сыном так, как велит ей ее сердце, а не медицинская целесообразность. Никто, ни один человек в мире не обязан расплачиваться своим самым страшным горем за жизнь чужих людей. Дар должен быть добровольным, а не вырванным под давлением профессиональных переговорщиков.
Сейчас мне пятьдесят пять. Я работаю администратором в частной стоматологии, поливаю цветы в офисе и раскладываю журналы. Я живу в пустой квартире, где на полках стоят старые радиоприемники Паши, покрытые пылью.
Я потеряла любовь всей своей жизни. Но, стоя на коленях перед той убитой горем матерью, получив плевок в лицо, я впервые за двадцать пять лет сняла белый халат Бога. И снова стала обычным человеком.
А как вы считаете, прав ли был врач, умоляя отдать органы ради спасения мужа? И как бы вы поступили на месте той матери, если бы знали, что сердце вашего трагически погибшего ребенка может прямо сейчас спасти кого-то от смерти? Напишите честно.