– и в иранку сбросить может. Глаза у него стали чудные: то вроде без проблеска жизни, безучастные. А то вдруг заиграют какой-то детской хитринкой. В этот момент он потихоньку шкодит: прячет таблетки, считая, что его уже перекормили всякой химией. Разум тоже играет в прятки. То он есть, и дед обсуждает новости из телевизора и радио, вспоминает родню до пятого колена. То вдруг какой-то сквозняк по мозгам, который выдул последние двадцать лет, и он с утра засобирается на работу, с которой распрощался давным-давно, убеждая супругу, что опоздал к началу службы. Дед честно запивает таблетки, ворча: – Сколько их можно пить. Ничо ж не болит. – Потому и не болит, что пьёшь! Вставай, умывайся да чайвать будем. Подав руку, подтягивает тучного супруга своего к центру кровати. Тот, зевая и почесываясь, потихоньку вываливается из объятий своей старинной кровати, как из люльки и, нахлобучив тапки на отечные тоже ноги, по-медвежьи переваливаясь, плывет в другой край избы – к рукомойнику. Баба Катя терпеливо ждет за уже накрытым столом. Под полотенцем паруют стопкой блины, исходят паром две чашки – большая – дедова, поменьше – бабкина. – Хошь доктора в телевизоре и ворчат, что вредно, но как вот поись-то, без блинов, без сала, – продолжает спорить с невидимыми профессорами баба Катя. – Врут всё! А штоб мы поскорей с голоду помёрли. И пенсию платить не надо. А я не поем, так и заснуть не смогу. При подходе деда к столу успевает и стул поудобней поставить, и тарелку из-под широкого локтя убрать и торжественно открыть румяную горку. – Когда уж успела блинов-то напечь? – совсем по-детски удивляется дед, протягивая руку к самому горяченькому, сверху. – Дак не все ж лежебоки, койку мнут! – парирует бабка, пододвигая ему ближе вазочку со сметаной. Утренние посиделки с разговорами затянулись на добрых полчаса, пока дед не начинает ёрзать в поисках опоры для руки. – Пристал? Но, щас помогу, – поднимается со своего табурета бабка и опять подаёт ему руку. Взявшись за ее маленький кулачок, тоже, к слову, отёчный, дед начинает подыматься. С третьей, а то и с пятой попытки ему это удаётся и он потихоньку пускается в обратный путь. – Погоди! – опять по-сержантски останавливает бабка. – А гимнастика? Ты вчера еще сулился, что будешь шевелиться. Разве ж ты не понимаешь, што я тебя не смогу поднять, если ты совсем сляжешь? Давай-давай, занимайся, – на всякий случай добавила голосу, и обогнав деда по пути в комнату, встала наперерез. – От же ты зуууда! – машет головой дед. Прислонившись к косяку двери спиной, стал маршировать на месте. Так, вероятно, ему казалось. На самом деле ноги, обутые в растоптанные чуни, походили на ленивых цирковых медведей, которые не хотели шевелиться и подымались на дыбы только под резкий окрик дрессировщика. Суровая бабка – сержант, взглянув на старательные попытки «гимнастики», неожиданно покатилась со смеху: – Ты гляди, не схудай! Разошелся. Апполон Полведерский… Деду только этого и надо. Буркнув «хватит», поплыл в сторону своей коечки, по пути опираясь – то на угол кресла, то на угол печи, и подойдя к кровати, перехватившись за ее головку, тяжело занырнул в её спасительную глубину, как в гамак. А баба Катя, присев у окна, пододвинула к себе другой лекарственный коробок, вытащила свои таблетки и выпила утреннюю дозу. Устало посидела, грустно поглядывая на дедову стопочку таблеток. А потом, спохватившись, опять пошла обратно: – Но чо, недвижимость моя? Улёгся? Дай-ка гляну, носки не тугие? Не пережимают ноги? Не болит ничо? Дай, я маленько ноги разотру. – Да чо их шевелить. Нормальные. – Да они уж ничо не чувствуют. «Нормальные», – растирает осторожно отечные лодыжки, пугающе холодные под рукой, встревожено глядит в лицо деда. – Давай носки тёпленьки оденем. Щас я с печки подам. Совсем у тебя кровь-то не ходит, ишь замерзли ноги. Укутав деда, снова села за стол напротив божницы, позабыв про немытую посуду, и подняв глаза к иконе в углу над столом, неумело перекрестилась. Помнит, как крестилась в первый раз, размазывая по лицу сажу и кровь. Чего уж тогда она наговорила молчаливой иконе, не помнит. Не до того было. Было ей тогда 28 лет. Ветер в тот день гудел, как сумасшедший. Морок раскинулся над деревней дырявым смурным плащом, в котором от порывов то тут, то там появлялась новая рванина. Песок несло над деревней, и на зубах песок этот скрипел, и глазам было больно от въедливых соринок. Казалось, никогда не кончится этот ветреный день. После утренней дойки, повязав пониже платок, чтоб глаза защитить от хлестких ударов ветра, торопилась она домой с фермы. И за огородами на дороге увидела вдруг, что столб с проводами завален, а под ним лежит что-то, издалека зеленеющее на фоне серой земли. А потом захолодело вдруг внутри, и ноги чуть не отказали: в этом зеленом узнала она мужев мотоцикл. Не помня себя, бежала к столбу, к клубку спутанных проводов, среди которых он корчился, пытаясь выползти. Одежда на шее и на ногах тлела, разгораясь на ветру. Глянул на нее полубезумными от боли глазами, шевельнул рукой, на которой трепыхалась неопрятными лоскутами тлеющая фуфайка с коричневой дымной ватой, пытаясь отогнать её этим жестом от смертоносных проводов. Не обращая внимания на провода, которые опасно искрили в местах соприкосновения, подскочила к нему и, не касаясь руками, ногами в спасительных резиновых сапогах выталкивала его из смертельного клубка жалящих проводов в кювет. Молча, сжав зубы, размазывая по лицу слезы, упрямо толкала и толкала ногами его подальше от смертельной опасности, превратившись в бесчувственную машину, не давая воли сердцу, чтоб не упасть рядом с ним там, обхватив его руками. И потом только, поодаль, рухнула на коленки, сняв свою фуфайку, и гасила его тлеющую одежду, осторожно пыталась стянуть её, а потом увидела, что на помощь бегут люди. Домой его вели под руки, сбросив всё еще тлеющую фуфайку. В порванной полуобгоревшей рубашке, он шел, качаясь как пьяный, из-за шока, вероятно, не чувствующий боли. Огромный ожог был на шее, на руках, на ноге виднелся сквозь дыру в штанине. Дом, испуганные глаза ребятишек, поиски ножниц, куда-то запропастившихся. Срезанные полусгоревшие лохмотья одежды на полу. И её торопливые молитвы к Богу, как будто то того, насколько быстро она их прочтёт, зависела скорость «скорой помощи». Из больницы его выписали только через четыре месяца, в августе. Сожженная под шеей кожа срослась рубцами, будто к шее кто приложил огромную короткопалую пятерню. Чужая, уродливая, она по-хозяйски обхватила горло, сдавливая его при каждом неосторожном движении. Второй шрам был на ноге, выше колен – огромный поджаренный блин, больше четверти в диаметре. Раны только-только затянулись молодой кожей, любая одежда причиняла боль, и ходил он по ограде в широченных трусах и майке, широко расставляя ноги, как моряк во время качки, чтоб не причинять боль одеждой. Спасительный преднизолон, которым снимали в первые недели боль, и стал теми дрожжами, на которых стройный её Николай и стал «подыматься», сначала до 80, потом до ста, а потом и поболе, килограммов. Конечно, на килограммы и глядеть не стала – лишь бы одыбал и ожил. С годами затянулись все раны, даже рубцы стали не такими пугающими. А самым страшным сном много лет был сон о том, как она его вытаскивала из искрящих проводов. Вспомнилось, как однажды ночью, в декабре, приехал из соседнего села, где временно работал сменным, и постучал в дверь, уже в ночи. Шесть километров шел с трассы домой, обиндевел, как дед Мороз. Испугалась, ругала, оттирала, отпаивала горячим чаем. Растирала задубевшие ноги. Бог отнёс. Даже не чихнул назавтра… «Затосковал да и поехал»,- улыбался он ей оттаявшими губами. Много чего вспоминается Катерине. Как за всю их жизнь ни разу, считай не расставались – роддом да ожог не в счет. Свадьба вспоминается – и смех, и грех. Отправили его в соседнее село работать. Затосковали друг по другу, а работа – никуда не денешься. У неё – почти неделя отпуска. Вот и поехала в гости. Пожила там у него 4 дня, собралась домой, а паспорта в сумке нет. С собой ведь брала. А он сидит рядом с сестреницей (квартировал у нее), улыбается тихонько. Потом подаёт из кармана своего пиджака. Берет она паспорт, листает, а там…штамп о браке! – Это што такое? – Ничо. Пошел в сельсовет (в одном помещении с клубом, где он работал). Говорю, моей некогда прибежать, распишите нас. Вот и расписали. Время – обед. Хозяйка, взглянув на «молодую», споро стала наставлять на стол горячее с плиты: картошку жареную, карасей, щи. – Саняяя! Иди, свадьбу гулять будем, – смеется, подзывая с ограды своего мужа. Пообедав вчетвером, стали уж планы строить, что дальше делать. Перебралась Катерина в Новониколаевку, три года там и прожили, а потом в свою деревню вернулись с двумя народившимися уже малышами. – Эта… Иди-ка сюда, – позвал из спальни дед. Баба Катя снова сорвалась с места. Стоя у изголовья, глянула пытливо: – Чего? – А щас утро или вечер? – Утро, конечно! Ты ж блины со мной ел. – А сама-то таблетки пила? Или токо меня травишь? – Пила, пила, не переживай. – Запереживаешь тут. Тебе вперёд меня никак нельзя. Я ж даже с койки без тебя не вылезу – и глаза деда глядели в этот раз вполне осознанно и серьёзно. – Ты бы телевизор, что ли, включила. Картина можа какая идёт, про любовь, – улыбнулся он, переключившись с хмурой мысли. – Придумал тоже, «любооовь». Разе она есть? Сказки! Дурь одна в этом телевизоре. Давай-ка, я лучше тебя побрею, – поднявшись с кресла, привычно включила бритву и стала сбривать щетину, сбавляя нажим на месте старого шрама на шее, а потом аккуратненько протёрла лицо влажной салфеткой. – Вишь, ты ишо и молодой, – улыбнулась она, и пригладила неровно ею же остриженный чубчик. Автор: Елена Чубенко